Неточные совпадения
— Глупо! Не
попал, — проговорил он, шаря рукой за револьвером. Револьвер был подле него, — он искал дальше. Продолжая искать, он потянулся
в другую сторону и, не
в силах удержать равновесие,
упал, истекая
кровью.
Вдруг Жиран завыл и рванулся с такой силой, что я чуть было не
упал. Я оглянулся. На опушке леса, приложив одно ухо и приподняв другое, перепрыгивал заяц.
Кровь ударила мне
в голову, и я все забыл
в эту минуту: закричал что-то неистовым голосом, пустил собаку и бросился бежать. Но не успел я этого сделать, как уже стал раскаиваться: заяц присел, сделал прыжок и больше я его не видал.
— Покрой мне ноги еще чем-нибудь. Ты скажешь Анфимьевне, что я
упала, ушиблась. И ей и Гогиной, когда придет. Белье
в крови я попрошу взять акушерку, она завтра придет…
Он горячо благодарил судьбу, если
в этой неведомой области удавалось ему заблаговременно различить нарумяненную ложь от бледной истины; уже не сетовал, когда от искусно прикрытого цветами обмана он оступался, а не
падал, если только лихорадочно и усиленно билось сердце, и рад-радехонек был, если не обливалось оно
кровью, если не выступал холодный пот на лбу и потом не ложилась надолго длинная тень на его жизнь.
Он был как будто один
в целом мире; он на цыпочках убегал от няни, осматривал всех, кто где
спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнется, плюнет и промычит что-то во сне; потом с замирающим сердцем взбегал на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил на голубятню, забирался
в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его полет
в воздухе; прислушивался, как кто-то все стрекочет
в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит, что из нее будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет
кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него
в лапах.
— О, судьба-проказница! — продолжала она. — Когда ищешь
в кошельке гривенника,
попадают всё двугривенные, а гривенник после всех придет; ждешь кого-нибудь: приходят, да не те, кого ждешь, а дверь, как на смех, хлопает да хлопает, а
кровь у тебя кипит да кипит. Пропадет вещь: весь дом перероешь, а она у тебя под носом — вот что!
— Ни с места! — завопил он, рассвирепев от плевка, схватив ее за плечо и показывая револьвер, — разумеется для одной лишь острастки. — Она вскрикнула и опустилась на диван. Я ринулся
в комнату; но
в ту же минуту из двери
в коридор выбежал и Версилов. (Он там стоял и выжидал.) Не успел я мигнуть, как он выхватил револьвер у Ламберта и из всей силы ударил его револьвером по голове. Ламберт зашатался и
упал без чувств;
кровь хлынула из его головы на ковер.
«Это все и у нас увидишь каждый день
в любой деревне, — сказал я барону, — только у нас, при таком побоище, обыкновенно баба побежит с кочергой или кучер с кнутом разнимать драку, или мальчишка бросит камешком». Вскоре белый петух
упал на одно крыло, вскочил, побежал, хромая,
упал опять и наконец пополз по арене. Крыло волочилось по земле, оставляя дорожку
крови.
А. А. Колокольцев схватил топор и нанес акуле удар ниже
пасти — хлынула
кровь и залила палубу; образовалась широкая, почти
в ладонь, рана.
Пока Половодов шел до спальни, Антонида Ивановна успела уничтожить все следы присутствия постороннего человека
в комнате и сделала вид, что
спит. Привалов очутился
в самом скверном положении, какое только можно себе представить. Он
попал на какое-то кресло и сидел на нем, затаив дыхание;
кровь прилила
в голову, и колени дрожали от волнения. Он слышал, как Половодов нетвердой походкой вошел
в спальню, поставил свечу на ночной столик и, не желая тревожить спавшей жены, осторожно начал раздеваться.
При виде улыбавшейся Хины у Марьи Степановны точно что оборвалось
в груди. По блудливому выражению глаз своей гостьи она сразу угадала, что их разорение уже известно целому городу, и Хиония Алексеевна залетела
в их дом, как первая ворона, почуявшая еще теплую
падаль. Вся
кровь бросилась
в голову гордой старухи, и она готова была разрыдаться, но вовремя успела собраться с силами и протянуть гостье руку с своей обыкновенной гордой улыбкой.
Войдя к Федосье Марковне все
в ту же кухню, причем «для сумления» она упросила Петра Ильича, чтобы позволил войти и дворнику, Петр Ильич начал ее расспрашивать и вмиг
попал на самое главное: то есть что Дмитрий Федорович, убегая искать Грушеньку, захватил из ступки пестик, а воротился уже без пестика, но с руками окровавленными: «И
кровь еще капала, так и каплет с них, так и каплет!» — восклицала Феня, очевидно сама создавшая этот ужасный факт
в своем расстроенном воображении.
Пробираться сквозь заросли горелого леса всегда трудно. Оголенные от коры стволы деревьев с заостренными сучками
в беспорядке лежат на земле.
В густой траве их не видно, и потому часто спотыкаешься и
падаешь. Обыкновенно после однодневного пути по такому горелому колоднику ноги у лошадей изранены, у людей одежда изорвана, а лица и руки исцарапаны
в кровь. Зная по опыту, что гарь выгоднее обойти стороной, хотя бы и с затратой времени, мы спустились к ручью и пошли по гальке.
Рахметов отпер дверь с мрачною широкою улыбкою, и посетитель увидел вещь, от которой и не Аграфена Антоновна могла развести руками: спина и бока всего белья Рахметова (он был
в одном белье) были облиты
кровью, под кроватью была
кровь, войлок, на котором он
спал, также
в крови;
в войлоке были натыканы сотни мелких гвоздей шляпками с — исподи, остриями вверх, они высовывались из войлока чуть не на полвершка...
— Прочь! Не прикасайся ко мне! Ты
в крови! На тебе его
кровь! Я не могу видеть тебя! я уйду от тебя! Я уйду! отойди от меня! — И она отталкивала, все отталкивала пустой воздух и вдруг пошатнулась,
упала в кресло, закрыла лицо руками.
Но Дубровский уже ее не слышал, боль раны и сильные волнения души лишили его силы. Он
упал у колеса, разбойники окружили его. Он успел сказать им несколько слов, они посадили его верхом, двое из них его поддерживали, третий взял лошадь под уздцы, и все поехали
в сторону, оставя карету посреди дороги, людей связанных, лошадей отпряженных, но не разграбя ничего и не пролив ни единой капли
крови в отмщение за
кровь своего атамана.
А именно: все время, покуда она жила
в доме (иногда месяца два-три), ее кормили и поили за барским столом; кровать ее ставили
в той же комнате, где
спала роженица, и, следовательно, ее
кровью питали приписанных к этой комнате клопов; затем, по благополучном разрешении, ей уплачивали деньгами десять рублей на ассигнации и посылали зимой
в ее городской дом воз или два разной провизии, разумеется, со всячинкой.
— Это вы? — воскликнул человек
в сюртуке и одним взмахом отшиб
в сторону вскочившего с пола и бросившегося на меня банкомета, борода которого была
в крови. Тот снова
упал. Передо мной, сконфуженный и пораженный, стоял беговой «спортсмен», который вез меня
в своем шарабане. Все остальные окаменели.
Вторая категория днем
спит, а ночью «работает» по Москве или ее окрестностям, по барским и купеческим усадьбам, по амбарам богатых мужиков, по проезжим дорогам. Их работа пахнет
кровью.
В старину их называли «Иванами», а впоследствии — «деловыми ребятами».
Нянька Евгенья, присев на корточки, вставляла
в руку Ивана тонкую свечу; Иван не держал ее, свеча
падала, кисточка огня тонула
в крови; нянька, подняв ее, отирала концом запона и снова пыталась укрепить
в беспокойных пальцах.
В кухне плавал качающий шёпот; он, как ветер, толкал меня с порога, но я крепко держался за скобу двери.
Настанет год — России черный год, —
Когда царей корона
упадет,
Забудет чернь к ним прежнюю любовь,
И пища многих будет смерть и
кровь;
Когда детей, когда невинных жен
Низвергнутый не защитит закон;
Когда чума от смрадных мертвых тел
Начнет бродить среди печальных сел,
Чтобы платком из хижин вызывать;
И станет глад сей бедный край терзать,
И зарево окрасит волны рек: —
В тот день явится мощный человек,
И ты его узнаешь и поймешь,
Зачем
в руке его булатный нож.
Этою весеннею охотой оканчивается настоящая стрельба зайцев до осени; впрочем, и летом, когда
в лесу
нападут на зайцев клещи, они выбегают, особенно по утрам и вечерам, на чистые поляны, опушки и дороги; проехав по лесной дороге или пройдя поляной и опушкой, всегда убить несколько беляков, непременно с несколькими клещами, которые плотно впились
в них, насосались
крови и висят, как синие моченые сливы.
Бывало, Агафья, вся
в черном, с темным платком на голове, с похудевшим, как воск прозрачным, но все еще прекрасным и выразительным лицом, сидит прямо и вяжет чулок; у ног ее, на маленьком креслице, сидит Лиза и тоже трудится над какой-нибудь работой или, важно поднявши светлые глазки, слушает, что рассказывает ей Агафья; а Агафья рассказывает ей не сказки: мерным и ровным голосом рассказывает она житие пречистой девы, житие отшельников, угодников божиих, святых мучениц; говорит она Лизе, как жили святые
в пустынях, как спасались, голод терпели и нужду, — и царей не боялись, Христа исповедовали; как им птицы небесные корм носили и звери их слушались; как на тех местах, где
кровь их
падала, цветы вырастали.
Не мог
спать в натопленной комнате —
кровь носом шла!..
При этом ему невольно припомнилось, как его самого, — мальчишку лет пятнадцати, — ни
в чем не виновного, поставили
в полку под ранцы с песком, и как он терпел, терпел эти мученья, наконец,
упал,
кровь хлынула у него из гортани; и как он потом сам, уже
в чине капитана, нагрубившего ему солдата велел наказать; солдат продолжал грубить; он велел его наказывать больше, больше; наконец, того на шинели снесли без чувств
в лазарет; как потом, проходя по лазарету, он видел этого солдата с впалыми глазами, с искаженным лицом, и затем солдат этот через несколько дней умер, явно им засеченный…
Героем моим, между тем, овладел страх, что вдруг, когда он станет причащаться, его
опалит небесный огонь, о котором столько говорилось
в послеисповедных и передпричастных правилах; и когда, наконец, он подошел к чаше и повторил за священником: «Да будет мне сие не
в суд и не
в осуждение», — у него задрожали руки, ноги, задрожали даже голова и губы, которыми он принимал причастие; он едва имел силы проглотить данную ему каплю — и то тогда только, когда запил ее водой, затем поклонился
в землю и стал горячо-горячо молиться, что бог допустил его принять
крови и плоти господней!
Он спотыкался о корни,
падал, разбивая себе
в кровь руки, но тотчас же вставал, не замечая даже боли, и опять бежал вперед, согнувшись почти вдвое, не слыша своего крика.
В тишине — явственное жужжание колес, как шум воспаленной
крови. Кого-то тронули за плечо — он вздрогнул, уронил сверток с бумагами. И слева от меня — другой: читает
в газете все одну и ту же, одну и ту же, одну и ту же строчку, и газета еле заметно дрожит. И я чувствую, как всюду —
в колесах, руках, газетах, ресницах — пульс все чаще и, может быть, сегодня, когда я с I
попаду туда, — будет 39, 40, 41 градус — отмеченные на термометре черной чертой…
Этот вялый, опустившийся на вид человек был страшно суров с солдатами и не только позволял драться унтер-офицерам, но и сам бил жестоко, до
крови, до того, что провинившийся
падал с ног под его ударами. Зато к солдатским нуждам он был внимателен до тонкости: денег, приходивших из деревни, не задерживал и каждый день следил лично за ротным котлом, хотя суммами от вольных работ распоряжался по своему усмотрению. Только
в одной пятой роте люди выглядели сытнее и веселее, чем у него.
Полковник Варнавинцев
пал на поле сражения. Когда его, с оторванной рукой и раздробленным плечом, истекающего
кровью, несли на перевязочный пункт, он
в агонии бормотал: «Лидочка… государь… Лидочка… господи!»
«Верно, я
в кровь разбился, как
упал», — подумал он и, всё более и более начиная поддаваться страху, что солдаты, которые продолжали мелькать мимо, раздавят его, он собрал все силы и хотел закричать: «возьмите меня», но вместо этого застонал так ужасно, что ему страшно стало, слушая себя.
Берди-Паша понимает, изводится, вращает глазами, прикусывает губу, но сделать ничего не может — боится
попасть в смешное или неприятное положение. Но татарская
кровь горяча и злопамятна. Берди-Паша молча готовит месть.
Этого уж Лябьев не выдержал и пошатнулся, готовый
упасть, но тот же палач с явным уважением поддержал его и бережно свел потом под руку с эшафота на землю, где осужденный был принят полицейскими чинами и повезен обратно
в острог,
в сопровождении, конечно, конвоя,
в смоленой фуре,
в которой отвозили наказываемых кнутом, а потому она была очень перепачкана
кровью.
Кровь видят все; она красна, всякому бросается
в глаза; а сердечного плача моего никто не зрит; слезы бесцветно
падают мне на душу, но, словно смола горячая, проедают, прожигают ее насквозь по вся дни!
— Люди московские! — сказал тогда Иоанн, — вы узрите ныне казни и мучения; но караю злодеев, которые хотели предать врагам государство! Плачуще, предаю телеса их терзанию, яко аз есмь судия, поставленный господом судити народы мои! И несть лицеприятия
в суде моем, яко, подобно Аврааму, подъявшему нож на сына, я самых ближних моих на жертву приношу! Да
падет же
кровь сия на главу врагов моих!
Но как дикий зверь, почуявший
кровь, Малюта ничего уже не помнил. С криком и проклятиями вцепился он
в Годунова и старался опрокинуть его, чтобы броситься на свою жертву. Началась между ними борьба; светоч, задетый одним из них,
упал на землю и погас под ногою Годунова.
Едва злодей узнал Руслана,
В нем
кровь остыла, взор погас,
В устах открытых замер глас,
И
пал без чувств он на колена…
С Рождества вплоть до Великого поста Давидов лежал на полатях, затяжно кашляя, плевал вниз шматками пахучей
крови, не
попадая в ушат с помоями,
кровь шлепалась на пол; по ночам он будил людей бредовыми криками.
Пуля
попала ему
в шею, и он сел назад, плюя
кровью и ругаясь.
Обедали
в маленькой, полутёмной комнате, тесно заставленной разной мебелью; на одной стене висела красная картина, изображавшая пожар, — огонь был написан ярко, широкими полосами, и растекался
в раме, точно
кровь. Хозяева говорили вполголоса — казалось,
в доме
спит кто-то строгий и они боятся разбудить его.
Привыкши к этому
в ней, мы и на сей раз весу словам её не придали, а она встала, пошла к двери, да вдруг, подняв руки к горлу, и
упала, прямо на порог лицом. Подняли её, разбилась,
кровь носом идёт, положили на скамью, отдышалась немножко — хрипит...
Он цепляется,
падает грудью на острый камень, а Каролина Фогельмейер сидит на корточках,
в виде торговки, и лепечет: «Пирожки, пирожки, пирожки», — а там течет
кровь, и сабли блестят нестерпимо…
Дни два ему нездоровилось, на третий казалось лучше; едва переставляя ноги, он отправился
в учебную залу; там он
упал в обморок, его перенесли домой, пустили ему
кровь, он пришел
в себя, был
в полной памяти, простился с детьми, которые молча стояли, испуганные и растерянные, около его кровати, звал их гулять и прыгать на его могилу, потом спросил портрет Вольдемара, долго с любовью смотрел на него и сказал племяннику: «Какой бы человек мог из него выйти… да, видно, старик дядя лучше знал…
«Вдруг
в то ущелье, где Уж свернулся,
пал с неба Сокол с разбитой грудью,
в крови на перьях…
Пьянствовали ребята всю ночь. Откровенные разговоры разговаривали. Козлик что-то начинал петь, но никто не подтягивал, и он смолкал. Шумели… дрались… А я
спал мертвым сном. Проснулся чуть свет — все
спят вповалку.
В углу храпел связанный по рукам и ногам Ноздря. У Орлова все лицо
в крови. Я встал, тихо оделся и пошел на пристань.
Сердце его обливалось
кровью; несколько раз брался он за рукоятку своего кинжала, силился встать, но, задыхаясь и
в совершенном изнеможении,
падал опять на землю.
— Я встретил на площади, — отвечал запорожец, — казацкого старшину, Смагу-Жигулина, которого знавал еще
в Батурине; он обрадовался мне, как родному брату, и берет меня к себе
в есаулы. Кабы ты знал, боярин, как у всех ратных людей, которые валом валят
в Нижний, кипит
в жилах
кровь молодецкая! Только и думушки, чтоб идти
в Белокаменную да порезаться с поляками. За одним дело стало: старшего еще не выбрали, а если
нападут на удалого воеводу, так ляхам несдобровать!
Загубили юность вы свою,
На врага не вовремя
напали,
Не с великой честию
в бою
Вражью
кровь на землю проливали.
И сам, прирублен саблею каленой,
В чужом краю, среди кровавых трав,
Кипучей
кровью в битве обагренный,
Упал на щит червленый, простонав:
«Твою дружину, княже. приодели
Лишь птичьи крылья у степных дорог,
И полизали
кровь на юном теле
Лесные звери, выйдя из берлог».
Молотом ударила
кровь в голову Литвинова, а потом медленно и тяжело опустилась на сердце и так камнем
в нем и застыла. Он перечел письмо Ирины и, как
в тот раз
в Москве,
в изнеможении
упал на диван и остался неподвижным. Темная бездна внезапно обступила его со всех сторон, и он глядел
в эту темноту бессмысленно и отчаянно. Итак, опять, опять обман, или нет, хуже обмана — ложь и пошлость…